Мурлов, или Преодоление отсутствия - Страница 108


К оглавлению

108

Именно в этот день, 9 февраля, в Айпинге появился Невидимка.

Этот же ледяной ветер завывал и на Скамандрийском черно-белом лугу, думал Мурлов, эти же белые змеи пылили по гудящей промерзшей земле, со свистом пронзая корабли, шатры, загородки. В рвущихся тучах дергалась эта же ледяная луна, а море засасывало желтовато-красное пятно дня. Никогда еще, ни до, ни после этого проклятого года, февраль не был таким лютым и злобным. Вокруг костра сидели голодные люди и ждали, когда поджарится собака, которую посчастливилось отловить накануне. Она, бедняга, сама забрела в лагерь в поисках еды. Все правильно: пожирающий буден пожран. Кто-то сказал, что лучники едят человечину. Все ближе угнулись к стелющемуся огню и неприязненно поглядели на подошедшего караульного. Тот потоптался, помахал крест-накрест руками и, сгорбившись, ушел в воющую темноту, которая уже завладела всем побережьем. Обжигаясь, разодрали, разрезали собаку на куски и быстро съели, разгрызая кости в пыль.

Мурлов передернулся. На обледеневшей земле темнело пятно, большое, с неровными краями. От него тянулась цепочка пятен до целой лужи замерзшей крови. Поземка то заносила снегом пятна и лужу – последнюю тропку и последнее пристанище чьей-то жизни – то срывала с них снег, и они то краснели, то темнели – до тошноты в горле. Убийца и убитый, быть может, до этой встречи ничего не знали друг о друге, а теперь они навеки соединены кровными узами. Хотя как знать, что там было в их предшествующих жизнях и соединяло ли их еще что-нибудь?

С трудом преодолевая сопротивление ветра, Мурлов минут пятнадцать пробивался к дому. Он уже не мог отчетливо вспомнить, где видел эти пятна крови: в своем воображении или наяву. Что ужаснее? Он вспотел, порядком устал и обморозил нос и щеки. Праздники унеслись, как поземка, потянулась работа и не было ей ни конца, ни, казалось, смысла. Если бы не Наташа… Сливинский интересовался, Хенкин наседал, термопары перегорали, программа не шла, экспериментальные точки не ложились на прямую, лаборанты с техником после обеда, озираясь, опрокидывали в глотки мензурки со спиртом, дающим перхоту горлу и огонь телу, и тут же закусывали ледяной водой из крана. Формула не конструировалась, выводы не рождались. «Во всяком случае, у меня, – думал Мурлов. – Сливинский, наверное, давно уже сделал все выводы». И сейчас, так ничего и не добившись очередной серией экспериментов, возвращался Мурлов в пустоту своей комнаты с пустой башкой, пустым желудком и ощущением пустоты в душе. Если бы не Наташа – зачем жить? Ахилл, ответь. Или тебя не интересуют женщины? Неужели тебя не заинтересовала бы Наташа? Конечно же, нет. Разве может интересовать то, что есть, чего много и что давно надоело. Ахилла не интересовало даже, сбудется ли предсказание о его гибели под Троей или нет. Он знал, что сбудется. И знал, почему сбудется. Потому что он заглянул дальше, чем положено смертному. Смертный не ведает своего последнего часа. Ну, а если разведал, то и получи. Побоялся Зевс, побоялся сделать его своим сыном! В голове Мурлова проносились обрывки несвязных мыслей, будто их гнал февральский колючий ветер, хотелось есть и спать, вернее, уже ничего не хотелось. Вдруг вспомнилось прошлогоднее весеннее мартовское небо, да-да, вот тут, именно с этой точки он любовался предзакатным голубым небосводом, на котором облака вверху были окрашены розовым цветом, а ниже к горизонту были синие, а ниже облаков и неба замерли бежевые, зеленые и белые тополя и березы, изящно и небрежно переплетая в прозрачном воздухе свои черные ветви и веточки, и все это смотрелось как старинная лаковая миниатюра, покрытая сеточкой трещин-паутинок, и было спокойно и радостно на душе. Природа создает столько картин в масле, акварели, в черной туши, размытой водой, – успевай только смотреть.

Какие у Наташи мягкие теплые руки… Неужели настанет день, и он будет вспоминать эти мягкие теплые руки, как единственную земную благодать? Просто удивительно, что было общего у нее с Каргой? Общий теперь я, решил Мурлов.

Он нырнул под арку и утонул в дымящемся сугробе. Чертыхаясь, продрался во двор. Оглянулся – арка вдруг показалась странно узкой, как дуга над лошадью.

А как раз над аркой, в огромной, почти в сто квадратов полезной площади (полезной с точки зрения взимания коммунальных платежей со всей площади и совершенно бесполезной для каждого жильца в отдельности) коммунальной квартире пенсионерка баба Зина согласно очередности принимала ванну. И до злобности природы не было ей никакого дела, и было ей тепло и тихо. Бабе Зине было бы совсем хорошо, если бы Архип Кузьмич не был ее зятем, и не просто зятем, а зятем-примаком. Был бы Архип Кузьмич просто соседом – как было бы хорошо! Когда сосед дурак – невольно чувствуешь себя умной, когда же дурак зять – невольно и себя чувствуешь дурой.

Мало того, что распрекрасный ее зять был чудо природы и жертва родительской поспешности, был он еще и дважды жертвой ванны. В первый раз он заработал в ванне тик правой щеки, а в другой – стал заикой, и теперь, когда хочет что-нибудь сказать, зевает, как карась. Угораздило же Люську выскочить за него! Мужского-то – мослы да шерстка на куриной грудке. Ни кола, ни двора, водку и ту пьет, как микстуру. Когда зятек прикладывался к рюмке, у бабы Зины начинали ныть зубы. Бабу Зину так и подмывало спросить у дочери о мужских достоинствах зятя, но природная скромность пока сдерживала ее любопытство.

Невероятно, но Архип Кузьмич сразу же после армии был влюблен в обрусевшую испанку Мару. Как-то раз принимал он у Мары ванну, и только намылил обильно голову, как ворвалась эта Мара к нему, сиганула с хохотом в ванну и ну визжать и щекотать его. С перепугу тогда Архип Кузьмич и задергал щекой. Заикой же зять стал аккурат в этой самой коммунальной ванне. Тер он себе как-то мочалкой поясницу, и вдруг стукнуло ему в голову, что дверь в ванную за его спиной распахнута настежь, и Мария Ивановна, Федра Агафоновна и любимая теща Зинаида Ильинична разглядывают его, как кролика на прилавке. Обмер он, похолодел, оглянулся дико, уставился на закрытую дверь, обмяк, сполз в воду да так час и пролежал в ней без движения. С тех пор слова и выходят из него с натугой. Крайне слабой стала перистальтика речи.

108