Неожиданно вспомнил себя в трехлетнем возрасте. Увидел своего отца. Сколько в детстве было солнца и света в жизни! Будто сейчас, а не тогда, берет он из ступки пестик, просыпает на деревянный стол соль и говорит: «Сахар». Отец поправляет: «Соль». – «Сахар». Отец протягивает ложечку. Он берет ее в рот, багровеет и морщится. «Ну?» – смеется отец и сразу же уходит как бы в тень. «Сахар!»
«Что я хотел доказать отцу? – думал Василий Федорович. – Всю жизнь мы доказываем что-то друг другу и, уходя из нее, так и не понимаем, зачем мы это делали и кто же из нас был прав». Такие мысли – первые робкие шажки мудрости, и, увы, как правило, они оказываются последними, так как сил на то, чтобы мудро мыслить, уже не остается.
Однажды осенним утром, когда Василий Федорович от слабости не мог подняться с кровати, ему вдруг показалось, что за окном опадает яблоневый цвет и крупные лепестки летят в окно…
До его сознания так и не дошло, что выпал первый снег. Он чувствовал такую слабость, что не мог поднять голову и посмотреть в окно. И тут его мысли наткнулись на самое горькое воспоминание – о поступке, которого он не мог себе простить всю жизнь. Он вспоминал его несколько раз в разные годы, когда ему было плохо. Последний раз – в день, когда ушла Куля. Почему он его вспоминал и почему не мог простить себе?
Слабый бездомный старик присел отдохнуть на завалинку у их двора. Стоял жаркий полдень, а старик был одет по-зимнему: в телогрейке, шапке и валенках. Он с друзьями, босиком и в одних трусах, возвращался с реки. Увидев старика, он закричал: «Гля! Дед Мороз!» – и все громко захохотали. Старик хотел уйти, но никак не мог подняться с завалинки. Его негнущиеся черные пальцы беспомощно хватались за камни стенки. Тряслись ноги, дергалась голова, а слабые выцветшие глаза были наполнены слезами. И столько в них было тоски – и как, и чем измерить ее в чужой душе? А мы смеялись…
И от запоздалого раскаяния Василий Федорович почувствовал в душе просветление и с горечью подумал: «Посмеешься над чужой старостью, собственная старость посмеется над тобой».
Старик закрыл глаза, прислушиваясь к звукам в самом себе, и ему показалось, что он слышит шаги уходящего из него сердца. Он пытался схватить его, но свет стал гаснуть, мелькнуло лицо Гришеньки, сгоревшего в танке, и Василий Федорович подумал: «Вот он, конец света, о котором так часто говорила жена. У каждого он свой».
– А теперь из серии «Школьные годы чудесные» несколько штришков к портрету господина Рыцаря Туннельного Полусвета, – продолжил Рассказчик. – Всего несколько штришков, поскольку его занимают годы детства.
В семь двадцать утра начало трещать, как будто ломали тонкое стекло. Трещало пять минут. Школьная сторожиха Петровна торопливо допила чай и выглянула в окно. Было уже светло. Но еще серовато, с голубизной. Огромная лужа цвета кофе с молоком из школьного буфета, заливавшая вчера весь школьный двор, за ночь потемнела и съежилась. Над ней образовался громадный купол матово-белого хрусткого льда, по которому самозабвенно бродили три пацана. Лед скрипел, хрустел, трещал под ногами, взрывался и с шорохом осыпался. Лед хрипел и кричал: «Караул! Крушат!» – и норовил обдать ненавистные ноги ледяной водой и нанести режущий или колющий удар своим холодным оружием. Петровна крикнула в форточку:
– Вы бросите хулиганить?
– Ну да, тут же и бросили!
– Я кому сказала! Ах, тудыть ее, растудыть… – Петровна, накинув деревенский пуховый платок, чертыхаясь, выскочила на крыльцо. – Вы что, ироды, не слышите? Я кому говорю! Марш отседова! Ноги промочат, потом будут по партам весь день преть! Кому сказала!
Двое сделали «марш отседова». А третий – ноль внимания, фунт презрения – ходит и стреляет, ходит и стреляет… Нравится ему! Крушитель! Петровна схватила его за руку.
– Тебе что, особого указа надо?
Парнишка неожиданно вырвал руку, но не убежал. Петровна опешила.
– У-у, да ты гордый! Без матери в школу не пущу! – и она схватила наглеца за ухо, думая таким образом привлечь его к более строгой дисциплинарной ответственности. Схватить-то схватила, но тут же и отпустила: не по себе ей стало от режущего, как лед, но горячего взгляда малолетнего преступника. Она легонько подтолкнула его:
– Давай, давай, нашел занятие!
На переменке она узнала, что это был Димка Мурлов, из второго «А», не хулиган, но и не отличник, пацан и пацан. Странно, почему он так вел себя? Ведь совсем другой он был, совсем другой…
– Далее я пропускаю ряд лет, определенным образом сформировавших его мировоззрение, не потому, что это не интересно, а просто нет времени, – сказал Рассказчик. – Это особенно чувствуется, когда его действительно нет. Да я особо и не верю в то, что время формирует мировоззрение человека. Может быть, оно только проявляет данное свыше понимание мира и его проблем. Как-то в деревне я сидел тихим вечером на скамейке, умиротворенный (может быть, потому, что я был городской житель и сельские заботы не принимал близко к сердцу), а по двору, раздражая меня, носилась, как полоумная, курица. Помню, я подумал тогда: «Время неслось, как курица, или курица неслась, как время?» Не правда ли, хороший вопрос для городских бездельников? Можно затеять целый философический диспут. Кто быстрее? Вот так они и носились по двору, обгоняя друг друга. Но курица, еще сверх того, взяла и снеслась, то есть отлила в совершенную форму зародыш будущего времени, а вот само время не смогло сделать даже такой малости. С тех пор я к проблеме времени, его быстротечности, отношусь спокойно, как к переполошенной курице, и у меня нет ностальгии по ушедшим годам. Поэтому я их пропускаю без раздумий.