Правду не нашел, да и особого счастья тоже. Вел в институте практические и лабораторные занятия. Жил в студенческой общаге. Имел временную прописку. Тот, кто выдумал временные прописки, и не подозревал, что он гений, – ведь у всех нас на этой земле временная прописка, что бы мы делали, окажись она постоянной? Женился Сливинский на первой красавице факультета, гордой полячке Жанине, забыв как-то от головокружения, что жениться на первых красавицах – самое последнее дело. Да к тому же – разве не рок – и здесь полячка, к тому же из гордых. У Жанины была московская прописка, но с первого же дня они стали снимать комнату. «В примаки не пойду», – гордо заявил Василий не менее гордой Жанине. Она ему, не часто, но как-то умело, вставляла по этому поводу шпильки, и от них долго чесалось и не заживало самолюбие. Когда он, уже много позже, понял, что самолюбие – это сорняк, который нужно драть с корнем, и чем раньше, тем лучше, Жанине тоже прискучило вставлять шпильки, так как нашлось занятие поинтереснее, и тогда в их жизни начался новый этап, о котором я расскажу немного погодя.
В пятьдесят третьем у Сливинских родилась дочь, это была еще дочь любви. Назвали ее Фаиной – сияющей. Чувствуешь, произносишь это имя – Фа-и-и-на – и в воздухе разливается золотой свет. Пока ребенок маленький – заботы маленькие, а подрастает – и заставляет на многое взглянуть по-новому. Вот и Василий с Жаниной как-то вечером, не зная о чем говорить друг с другом, поглядели глаза в глаза и отвели их, так как оба увидели пустоту. И поняли одновременно, что больше не нужны друг другу, и что взамен этого дают друг другу вольную. Вольному воля, спасенному рай. Жанина упивалась собственной, польского покроя красотой и всеобщим мужским поклонением, а Василий по-русски уматывался на работе и иногда, редко-редко, упивался водкой московского розлива.
В пятьдесят седьмом, когда ему было уже за сорок, он сразу защитил докторскую диссертацию, и научными руководителями у него значились двое: доктор технических наук профессор Фердинандов, умерший за три года до этого в Киеве, и лауреат всяческих премий секретный академик, имя которого рассекретили много-много лет спустя.
Кстати, о секретах. Они напоминают мне подводную часть айсберга. И когда приходит время, и айсберг начинает таять, и все заливает потоп – происходят более страшные вещи, чем если бы он не таял вообще. Тогда сразу находятся люди, которые, сидя на льдине и гадя сверху вниз, по-птичьи галдят о пользе взгляда на айсберг снизу и из тех времен. А в это время в водах тонут те, кого они, собственно, и призывают взглянуть. Растаивают ледники секретов, а в них гибнут, в который уже раз, невинные люди, не умеющие плавать в помоях политики…
Через семь лет Сливинского избрали членкором и предложили создать новый институт в Воложилине. Туда он и укатил с одиннадцатилетней дочкой, оставив жену в московских апартаментах. Чтобы не делить роскошную квартиру, они, по молчаливому согласию, не разводились, каждый жил своей жизнью, в свое собственное удовольствие. Как-то само собой получилось, что Фаина поехала с отцом, а не осталась в Москве с матерью. Обычно говорят, что «дочки тире матери», но если взрослые принуждают их в детстве делать выбор, то чаще получается, что «дочки тире отцы». Что-то вроде сигнала SOS. Жена недолго оставалась одинокой, к ней перебрался, почти по-пластунски и, похоже, основательно, один из преданных друзей Сливинского. Ей всю жизнь не хватало лысого толстячка, на которого можно излить заботу и ласку, а при случае и повиниться в легких шалостях, чтобы он потом не ломал мебель и не хлестал плеткой. Скажешь, такие есть и среди настоящих мужчин, но настоящие мужчины не в счет, так как их больше заботит впечатление, которое производят они сами, а красавице с этим трудно смириться.
Сливинский изредка звонил жене. Передавал привет «пузанчику». Фаина летала к матери на каникулы, иногда и так просто, сходить в Третьяковку или в пирожковую возле Ленинки. Толстячка в эти дни с матерью не было, но вся обстановка в доме была приспособлена, подогнана под его пузатые вкусы и запросы – Фаина чувствовала это обостренно и с досадой на мать. Она любила отца. И хотя ему постоянно было не до нее, воспитанием и кухней занималась няня («Арина Родионовна»), – в нем она всегда видела искренне заинтересованного в ней человека. Мать же вызывала у нее снисходительное чувство жалости, как беспомощное домашнее животное, к которому, правда, сильно привязываешься. С годами у матери вера в свои чары возросла, и это было порой невыносимо, хотя за ней по-прежнему волочилось пол-института. Была она безукоризненным референтом, таких в Москве еще поискать. Директору института один министр из Тбилиси предлагал за нее в качестве выкупа дачу в Цхалтубо.
Всю отцовскую библиотеку Сливинский взял с собой, оставив жене только творения блаженного Августина епископа Иппонийского. Августин натворил много чего об аскетизме и блуде, о грехе, плоти и похоти – пусть почитает, полезно будет к старости узнать, в каких грехах каяться. Знания не старят, но в старости помогают лучше понять молодость и почему она так спешила к старости. Главное, этих знаний успеть поднабраться, пока не совсем поздно будет. Может, и наберется.
Фаине в первый раз Августин попал в руки, когда ей было лет четырнадцать (она случайно наткнулась на него в шкафу, разумеется, забытого и так ни разу и не читанного; видно, было уже поздно), и произвел на ее девичью душу, взбудораженную проснувшейся чувственностью и игрой воображения, – потрясающее действие. Она несколько раз перечитала его, многое не поняла, но поняла все-таки больше, чем надо было понять в ее годы, и Августин окончательно прописался в Воложилине, где вряд ли кто когда слышал о блаженном епископе.