– Сидит, зеленый весь, – рассказывала Анна Николаевна, – щеку разнесло, во так вот, обмотал ее шарфом, и скулит, скулит. Э-э, э-э, о-о, о-о… Тьфу! – Анна Николаевна вскочила со стула и побегала по комнате, демонстрируя, как это делает Иван Васильевич. – Прикладывает что-то, полощет, соль греет, таблетки пьет, в зеркало рот разевает, – Анна Николаевна подскочила к зеркалу, наклонила голову набок, как попугай, открыла широко рот и сунула туда палец. – Ой, и у меня что-то, ну-ка… Фу, чаинка. Хнычет, вскрикивает, температуру меряет. Я ему: «Иди в поликлинику, выдерут, сразу полегчает». – «Подожду», – говорит. Подождет он! «Чего ждать? Чего ждать? – спрашиваю. – Трус! Вы все, мужики, умереть готовы, лишь бы вам шприц не всадили или зуб не выдрали». Как будто рожать ему! «А может, – говорит он (нет, вы послушайте, что он говорит!), – Господь всем мужикам и постановил рожать через зуб!» А! – Анна Николаевна вскинула голову, победно оглядев сослуживцев, казалось, она сейчас заржет, как кобылица. – Через зуб им рожать! «Рожай, – говорю я, – рожай, посмотрю!» А он – то посидит, то по квартире мечется. На стул брякнется, на диван перекинется. Посидит, поерзает, ляжет, укутается. Вскочит, снова мечется. «Гляди на меня, – говорит, – может, в последний раз видишь». – «Глаза бы мои на тебя не глядели, – говорю я. – Ты пойдешь в поликлинику или нет?» – «Там очередь!» – «Иди, тебя без очереди примут». Решился наконец. Пошел. Через минуту вернулся: «Купи бутылку, для дезинфекции». Щас! От его аванса один реверанс сделать можно, два не получится. Мне рейтузы надоело штопать! Три зимы штопала, пальцы все исколола… Бутылку ему!
После новостей пили чай или кофе с пирожками и шли в торговый центр. Шли, разумеется, только женщины, а мужчины мужественно шагали в лаборатории, за кульманы или письменные столы, Мурлов – тоже за стол, или на вычислительный центр, это уже попозже, когда были составлены уравнения и написана программа.
После обеда на рабочих местах оставались только Анна Николаевна и Мурлов. Мурлов возился с уравнениями, описывающими температурное расслоение в замкнутом объеме с жидким азотом и водородом, а Анна Николаевна читала «Иностранку». Дома читать некогда. Работа – единственное место, где можно передохнуть от домашних дел. Какая благодать! Хоть бы черти никого не принесли.
Через пять минут черти принесли Клавдию Тимофеевну. Они ее постоянно носят по всему корпусу. Она влетела в комнату, заливаясь смехом, как барышня на выданье. Вздрогнув от неожиданности, Анна Николаевна рефлексивно метнула «Иностранку» в ящик стола.
– Клава! Напугала… Думала, Хенкин…
– Ой, не могу! Ой, рассмешила! – всхлипывала Клавдия Тимофеевна и, насмеявшись вдоволь, бежала смеяться в другое место.
И только Анна Николаевна, зевая от досады, потянулась за журналом, зашел Богачук, питомец муз.
– О! Анна Николаевна. Я вас искал. Уже всех предупредил. Вы одна остались. Через полчаса всем отделом выступаем. Идем на озеленение! Озеленяем до обеда.
– Хорошо еще, не осеменяем, – вырвалось у Анны Николаевны.
– Почему же, и осеменять будем.
– Вы свое уже отсеменили. Почему не предупредил никто? Я не одета! – дрогнул голос у Анны Николаевны.
– Анна Николаевна, голубушка, на вас такое милое пла-атьице.
– Спасибо. Это милое платьице у меня специально для земляных работ. Надо предупреждать!
– Вчера вечером я всех предупредил. Вас, как всегда, не было на месте. На этом месте, – официально, уже не как поэт, а как прозаик и заместитель Хенкина, ответил Богачук и вышел из комнаты.
– Вот же сволочь! – сказала Анна Николаевна, ища поддержки у Мурлова, но тот не поддержал критику начальства. «Тоже хорош!» – раздраженно подумала Анна Николаевна. Она была абсолютно права: все мужики – сволочи.
«Озеленение» включало в себя сгребание старого мусора и вскапывание газонов, чем занялись мужчины, а «осеменение» – засевание земли семенами. Старую траву на газонах и прошлогодний мусор сожгли – земля покрылась лишаями. Мурлову достался поганый клочок, забитый камнями. Он стал неторопливо ковыряться у забора. С другой стороны подковылял старичок и долго глядел, как Мурлов воюет с камнями.
– Она тут тысячу лет лежала, вас не трогала, и вы бы ее не трогали. Ее вон черви дождевые и те обходят. Лежалую землю грех трогать. Чего, мало перепаханной, что ли?
Мурлов разогнулся и молча глядел на старика.
– А это еще и дурная земля. Ее, дурную-то землю, лучше не трогать. Это как дурного человека – чего ты в него не сей, все одно бурьян, чертополох взойдет. А ты, мил человек, не воюй с каменьями, как бы всю жизнь не пришлось воевать с ними. Смотри, надсадишь себя, – дедок покряхтел, помялся и ушел, не дождавшись ответа. Да он ему и не нужен был, ответ тот, зачем ему ответ?
Озеленитель Семочкина допытывалась у всех, как судья:
– А ведь правда – земляные работы тяжелые? А ведь правда – с цветочками красиво? А ведь правда – носилки мозоли натирают?
От этих вопросов у Анны Николаевны чесалась голова, и когда Семочкина перемещалась на другой участок, она спрашивала у коллег:
– А ведь правда – Семочкина дура?
А по пути на обед пришлось полянку перейти. Пень торчал, как гнилой зуб. И вся поляна вздулась, как щека. Казалось, она мучается нестерпимой подземной болью. И трава-то на ней росла – не трава, чахлая, блеклая, редкая. А в двадцати метрах, за ручьем, земля неистово выбрасывала из себя кусты, пучки, былинки, стволы, и все никак не могла разродиться. И никто ее специально не засевал, само собой все получалось.