– Чтоб закусывать сухой закон, – сказал Мурлов Фаине. Та прыснула.
…ну, а обратно о еде должны позаботиться сами. Деньги и паек, разумеется, выдадут до отъезда, а не после. Всем без исключения вручили разработанную парткомом памятку о правилах поведения в полевых условиях, технике безопасности и необходимых на чужбине одежде, обуви, предметах личной гигиены. Особо был выделен пункт о вреде алкоголя. В памятке для Бордюже было вписано от руки, какие лекарства она должна была взять с собой на Кавказ.
– У меня предложение: послать вместо нас всех на Кавказ автора этой памятки. Он прекрасно справится со всем. Один, – сказал Мурлов.
Секретарь покраснел, а Сливинский едва сдержал улыбку.
В самолете Мурлов, Фаина и Гвазава сидели рядом, и Гвазава охотно рассказывал, стараясь перекричать гул двигателей, про родину предков.
– Как тебя Сливинский-то отпустил? – спросил его Мурлов.
– Что я – девочка? Сказал – хочу, он – пожалуйста, если хочешь. В счет отпуска.
Мурлов перевел взгляд с него на Фаину, пытаясь уловить, есть ли какая взаимосвязь между ними. Фаина, точно догадавшись о сомнениях Мурлова, сказала:
– А я отцу тоже сказала, что хочу, а он мне – перехочешь. Он тебе, Савушка, тоже, наверное, так сказал? Тогда я упросила Квачинского послать вместо Федулова меня, тот даже рад был.
– А я вообще только на собрании узнал о том, что еду, – сказал Мурлов, – а заодно, что я и электрик, и доброволец, и патриот. Интересно получается! Был весьма тронут.
– Это тебя Хенкин сосватал, – засмеялась Фаина.
– Из тебя выйдет хороший муж, – сказал Гвазава.
– Не трогай его. Он и так уже весьма тронут.
Фаина вертелась и прикасалась к нему то ногой, то локтем, то завитком волос над ухом, Мурлов чувствовал, как горит его лицо, но ничего не мог поделать с собой.
После самолета был поезд, положивший начало успешной борьбе с сухим законом. Сухой паек, действительно, пришелся как нельзя более кстати. В Черкесске отряд вышел, оставив в опустевшем вагоне пустые бутылки и забившиеся под полки, до следующего раза, взрывы юного хохота, пугающего мирных пассажиров с детьми, кошелками и кошельками.
В Черкесске, вопреки ожиданиям, папах, бурок и кинжалов было мало, так же, как мало было норовистых коней и голодных шакалов. Скромные горянки с кувшинами на голове тоже не встречались. Утро было прохладное, дул свежий ветер, покрывающий золотой – от солнца – рябью лужи после ночного дождя. На мокрой скамейке сидел расхристанный пьяный мужик с лицом, похожим на рожу, и бессмысленной улыбкой. Он бормотал что-то на получистом русском – отрывистые отдельные слова вперемешку с ругательствами, интонационно неотличимыми друг от друга.
Голубой просвет в небе снова затянуло серым киселем, и на землю посыпался серый дождь, неровно и сердито. Потом перестал, побрызгал, снова перестал. Ветер рвал ветки, сдирал с женщин платья – ветер, как мужик, везде одинаков – и в горах, и на равнине. Зонтов почему-то ни у кого не было. Их, видимо, не донесла еще сюда цивилизация. На глазах потемнело. Рябь в лужах посерела и поднялась в воздух, и все плоское огромное пространство между небом и землей дрожало, как в ознобе. Ливануло, как из ведра. Через пять минут ливень оборвался, и по улицам побежали потоки воды, переливаясь и горя в ярких солнечных лучах. Солнце, как ни в чем не бывало, светило со своих недосягаемых высей.
Пообедав в привокзальной столовке, направились в мехколонну, где их ждали уже с утра. К вечеру все оргвопросы решили и занялись нехитрым досугом. Оказывается, в селе, куда они ехали, жили греки, и это обстоятельство вызвало дополнительное оживление и прогнозы.
– Гляжу, как безумный, на черную шаль, а хладную душу терзает печаль, – продекламировал Гвазава.
– Гляди мне! – погрозила пальчиком Фаина.
– В поезде сочинил? – спросил Мурлов. – На черную шаль, как безумный, глядел – ведь ты на ежа белой задницей сел.
Фаина веселилась, Гвазава смурнел.
К вечеру тучи уплыли. Коротко, «как кынжал», вспыхнул закат и тут же его залила ночь, с отчетливой луной и отчетливыми звездами, от которых было холодно и не было светло, как от ясных прозрений в старости. Одинокий лай собаки и редкое тарахтение одинокой же машины на трассе только усиливали ощущение темной пустоты, которой, казалось, не было конца. Эта ночь где-то другим своим концом накрывала Воложилин, Семплигады, Илион.
Вечер прошел бестолково, суетливо, опять пили сухое вино под колбасный сыр, травили анекдоты, ставшие крепче от разбавления горького мужского раствора десятью процентами женского сахара, и как-то лихорадочно ждали чего-то такого сверхъестественного, чего и быть-то не могло. А потом вповалку уснули в просторном помещении мехколонны. Помещение было настолько большим, что сны до утра не могли найти спящих. В шесть утра их должны были разбудить и на автобусе отправить в горы, в направлении к Марухскому перевалу.
В шесть часов действительно загудел клаксон, и через полчаса отряд трясся не в автобусе, а в крытой брезентом машине по дороге, ведущей в горы. Сверкнула вдали пару раз серебряной нитью Кубань-река, де послушная большевикам, долго тянулись пологие зеленые холмы и небольшие горы, непослушные никому. Солнце слепило, попадая на поворотах в глаза.
В полдень приехали на место. Здесь тоже ночью был дождь, и на дорогах было много мутных луж. Машина остановилась у сельсовета, кособокого старого помещения, больше похожего на сарай. Выпрыгивали из кузова прямо в лужу, а шофер из кабины скалил зубы. Разместились в двух домах напротив друг друга по обе стороны дороги, рядом с сельсоветом. Побросали рюкзаки по углам, расставили раскладушки и высыпали на улицу, окружив не чаявшего такого внимания стройного ишачонка, с недоверием взиравшего на шумную ватагу красивыми печальными глазами.