– Да-да, «Чума» Камю, «Крысолов» Грина, «Дата Туташхиа»… – поддакнул Рассказчик.
– Мне о них много инвалид рассказывал. Над крысами, как над людьми, любят эксперименты ставить. Как-то голодных крыс запустили в комнату с бассейном, посреди которого на островке оставили еду. Думаете, они ринулись наперегонки? Как бы не так! Одни остались на берегу, а другие сплавали за едой, вернулись и всю ее отдали тем, кто поджидал на берегу. Раз так, эксперимент усложнили. Запустили только одних пловцов. Все поплыли? Не тут-то было. Часть поплыла, а остальные их на берегу поджидают. И так вплоть до двух последних крыс-пловцов: одна поплыла, вторая осталась и слопала то, что ей принесла первая. То же самое произошло и с той партией крыс, которая в первом эксперименте оставалась на берегу. Одни кормили других, включительно до двух последних.
– Да-а, – сказал Рассказчик. – Не прав Михаил Евграфович, не прав с двумя генералами. Им и мужик-то был ни к чему, рано или поздно один генерал стал бы кормить другого.
– А мне, – сказала Сестра, – всякий человек, рвущийся к власти, напоминает крысу, которая ждет на берегу. Вплоть до последней.
– До первой, ты хочешь сказать, – поправил ее Рассказчик. – Интересная получается вещь: изначально существует некая цепь предопределения, кривая распределения крыс по силе воздействия друг на друга. И истинно свободны всего две крысы: наисильнейшая – господин, которую кормят все, и наислабейшая – раб, которая кормит всех, а остальные, то есть практически все, (n – 2), если быть точным, влачат полурабское существование, урывая у слабого то, что тут же вынуждены отдавать сильному. И так всю жизнь: у слабого урвать, сильному отдать, а в процессе передачи материальных благ от слабого к сильному урвать что-то и себе. И о каком нравственном возрождении общества может идти речь, если общество состоит из крыс? Извини, Сестра, я опять увлекся. Продолжай.
– Я тебя поправлю, Рассказчик, – вмешался я. – Крысы передают материальные блага в сторону повышения потенциала, а люди сваливают их в некую потенциальную яму, как в общественный нужник. Крысы стоят в эволюции, видимо, выше нас.
– Кстати, величайшим крысоловом всех времен и народов был не гамельнский Флейтист, о котором свидетельствуют сто тридцать семь летописей и прочих древних документов, а также семьсот двадцать пять песен, баллад, поэм, повестей и сказок, – а одноглазый бультерьер Билли, – сказал Рассказчик. – А величайшим мышеловом была черепаховая кошка Таузер. Она за свою жизнь поймала 28899 мышей.
– О, господи! Да кто же их считал? – спросила Сестра.
– Кошка, – сказал Боб.
– Что-то мы все о крысах да о крысах, – сказала Сестра. – Дошли слухи, что вы все погибли, и мы оставили всякие надежды. Началась у нас пьеса Горького «На дне», только без слов и восклицательных знаков. Говорить было тошно, не о чем да и сил не было. И если раньше я себя и других людей воспринимала как нечто сложное и глубокое, то в те дни все стали вроде блюдца с водой – толкни и расплещется весь. Смотришь на него, а он весь в одном желании – поесть. Раньше, я говорила, мы как-то жались друг к другу, а тут стали расходиться с каждым днем все дальше и дальше, точно каждый боялся, что другой съест тебя. Так и находились на расстоянии пяти метров друг от друга. Чувства до того обострились, что я, например, стала всем телом ощущать присутствие другого человека, как что-то темное, тяжелое и опасное. Несколько дней, а может, и недель есть вообще было нечего. Голодали. Я к голоду всегда относилась серьезно. Это, наверное, у меня в крови. У моей мамы после войны и голода вены на руках как корни деревьев стали… О, мама миа! После какой войны? – испуганно взглянула на нас Сестра и продолжила: – И всегда мне было странно, что люди вдруг добровольно голодают, а врачи убеждают их в пользе этого голодания!
– О пользе голода говорят сытые, – заметил Рассказчик.
– Представьте, Жанна д’Арк вдруг стала бы говорить о пользе сжигания на костре, – сказал Боб.
Зря сказал. Кощунство это. Он это почувствовал, так как смутился вдруг ни с того ни с сего.
– Да, уж… И, главное, аргумент какой у них: мол, звери тоже вынуждены голодать зимой. Так, может, поэтому звери и остаются зверями, что голод целиком поглощает их тела, мозги, души…
– Я разбирался в этом вопросе, – опять не удержался Боб. – Целиком поглощать тело, мозг и душу может только пресыщение, одно только пресыщение. До отрыжки и тошноты. Извини, Сестра.
– Ничего, Боренька.
Боб с ужасом посмотрел на Сестру.
– Первым сдался инвалид. У него было что-то… Не помню. Он лег возле стены на пол и сказал: «Думал писателем стать, как Гоголь. Не получилось. Умру, как он», – и отвернулся к стене, и больше не отвечал на наши вопросы.
– Вы его оставили? – хрипло спросил Боб.
Видно было, что мысли его заняты другим.
– Потом старичок разбился насмерть. Потом заметили, как одна женщина, неприметная такая, все куда-то отходит – чаще, чем положено. Проследили. Оказывается, она прятала краюху хлеба и отщипывала себе по крошке. Женщины тюкнули ее камнем по голове, даже не знаю – насмерть ли, не видела ее потом. Краюху разделили с учетом малышек. В тот час мы все опять как-то сплотились. Вокруг этой краюхи. Однажды притащились сюда, в этот зал. Не соображу, сколько дней-то прошло. Может, шесть. А может, и месяц… И вдруг (вдруг!) – на тележках откуда-то сбоку здоровенные парни с бычьими шеями и ухмылочками прикатили нам жратву. Что тут началось! У крыс хоть порядок. Все словно онемели, только мычат и, как бульдоги, мертвой хваткой вцепились в куски, стали бороться из-за них, пинать, возить друг друга по полу, грызть друг другу руки, и все это сосредоточенно, молча, ужасающе молча. И глаза у всех – прямо одни чьи-то безумные глаза… Ивана Грозного глаза! Да-да, на той картине, где он сына убил. («Гаршина», – не удержался Рассказчик). Я сама обезумела. Помню: одной рукой бью старичка по лицу – а он так жалостливо улыбается, а другой вырываю у него что-то, и он мотается, как рыба на крючке. Потом пришла в себя. В руке колбаса вся в крови, а ребенок мой в сторонке лежит… Потом я почти всю колбасу старику отдала. Так он еще извинялся передо мной. И вот я думаю сейчас: почему мы не в тех жлобов мертвой хваткой вцепились, а друг в друга? Да в эту жалкую подачку? Гаденькие же мы! Тогда во мне все окончательно сломалось, рассыпалось… Ой, давайте спать!