Я прислушался к словам Рассказчика и понял, что он не верит ни одному своему слову, он даже не прислушивается к тому, как они отдаются в нем самом, и просто говорит, чтобы не слышать отчаянных криков своей смятенной души. Может, он сумасшедший?
Рассказчик вдруг наклонился ко мне и зашептал:
– Какой же я балда! Вечно лезу со своими литературными страницами! Вылез с Хайямом этим! Ведь Сестра могла подумать, что это я ей на еврейку Мириам намекнул, которая съела своего грудного младенца в дни осады Иерусалима.
– Успокойся, – сказал я. – У тебя чрезмерно развито воображение. Какая, к черту, еврейка, какая Мириам, какой Иерусалим? Проще смотри на вещи! Мир прост. И в этом мире Сестра и Мириам ничего не знают друг о друге. Они не существуют одновременно. Есть или Мириам и тогда нет Сестры, либо есть Сестра и тогда нет Мириам.
– Может, ты и прав; а может, и не прав. Только я вот чувствую, что тут, кроме Мириам и Сестры, еще замешан Боб, – вздохнул Рассказчик, успокоился и приготовился вздремнуть, но вдруг встрепенулся и доверительно сообщил мне: – Думаешь, почему я болтаю, болтаю, болтаю непрерывно? Да только для того, чтобы не сойти с ума! Из нас каждый несет в себе что-то главное, что уцелело в нем из прежней жизни, что двигало им там, пусть даже двигало к непонятной цели. Ты там вечно искал справедливости, и вот ты получил ее, а я вечно желал словами изобразить то, чему и слов-то нет.
– А Борода? Боб? – спросил я.
– Борода? Он там жил и тут живет. У всех художников одна жизнь – жизнь в искусстве. Ну, а Боб – он и в Африке Боб. С ним нигде ничего не делается и не сделается. Поскольку у него хороший консервант – женщины. Женщины замечательно предохраняют от плесени и скисания. Надо быть идиотом, чтобы предохраняться от женщин. Исключая присутствующих.
И он уснул. И снилась ему, я был в этом уверен, не прошлая и не эта жизнь, а причудливое сплетение слов и символов, которое распускалось у него в груди, как весенняя мимоза.
Эта пещера и есть, наверное, мир теней, Аид. (Я стал дремать). И нет в этой стране никакого устройства, нет мощеных улиц, нет домов, нет фонарей и нет виселиц, нет солнца и нет звезд… И так темно тут, так темно, что темнота превратилась в лед и все застыло, и тени не отбрасывают своих теней… И я среди этих теней, я тень той тени, что была когда-то желтой плотью дня… Я уронил голову, встрепенулся, огляделся вокруг. Все спали. Потом как-то все разом зашевелились, проснулись, стали зевать, похохатывать, перекидываться словами и снова дремать и клевать носами.
И опять мы спали, примостившись на досках и щитах. Сестра лежала рядом со мной и я чувствовал на себе ее взгляд. Потом шепот:
– Спасибо тебе за все. Ты вернул мне его, моего ребенка, – глаза Сестры светились счастьем.
Мне стало не по себе: кого я вернул ей? Ведь ее ребенок погиб. Он ушел туда, откуда пришли мы: я, Рассказчик, Борода, Боб… Неужели?.. И тут только я понял причину ее отстранения от Боба, понял, что имел в виду Рассказчик, понял значение ее взглядов в сторону Боба. Никакой загадки тут не было. Это был взгляд любящей женщины, которая любуется своим сыном. Своим, и ничьим больше!
– Я только одного не пойму, – продолжала шептать Сестра, – там мне условие поставили: я нахожу его, но теряю всю свою будущую жизнь. И я вот думаю теперь, хорошо, а как же тогда он появился на свет? А еще я все время вижу одни и те же сны и никак не пойму – это сны о том, что у меня уже было и никогда не будет, или о том, что будет, но чего никогда не было? Еще во мне прямо-таки животный ужас от слов «тиф», «рак» и «нелепица». Не знаешь, почему это? И еще я не могу вспомнить имя одного человека. Вот когда смотрю на него, мне кажется, что я знаю. А сейчас вспомнить не могу. Может, ты подскажешь? Может, это ты? Как твое имя?
И я сказал, как уже сказал кто-то до меня:
– Мое имя Никто. А он… Он сам найдет тебя.
«Да что же это такое!» – думал я, и так было тревожно, словно это была наша последняя минута, длящаяся вечно.
А когда после сна мы продолжили наш путь, то опять оказались в огромном сводчатом зале с земляным полом, устланном серой листвой высохших иллюзий, деревянными грубо сколоченными столами и скамьями, с факелами вдоль осыпающихся стен. Место это, оказывается, называлось «Площадью Воздаяния». Если красная краска на стене не врала. Надписи на стенах обычно говорят правду. И было все то же: и скамьи, и люди, и мерзость, и нищета. Монумента не было, жаль. Монументы бодрят. Сестра прижалась ко мне.
Прошел, озираясь, сутулый мужчина. Он шарахался от встречных и дребезжащим голосом подбадривал себя:
– Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины. Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины.
Не ведал Архип Кузьмич: боязливым в озере гореть. Заметив нас, он подошел ко мне. Обрадовался. Чему?
– О! И вы тут? А на меня в парке рысь прыгнула. На самом-то деле это желтый пакет запутался в ветвях и трепетал на ветру: фыр-р-р, фур-р-р… А мне показалось: рысь. Вот и не выдержало сердчишко, – он жалко хихикнул. – Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины…
Не иначе как сквозняком занесло Джозефа Пью. Рассказчик точно описал его. Пью приставал ко всем по очереди, как банный лист:
– Ножи точить, бритвы править! Кого обуть, кого раздеть? Лужу, паяю, золото скупаю! Кровь пускаю, грехи отпускаю!..
И все, за неимением всего, отмахивались от него.
Желтый Пью, взметнувшись под потолок, упал, как коршун, на бедного зятя бабы Зины.
– Золото! Золото! Покупаю золото! – проорал он над ухом Архипа Кузьмича.