Рассказчик отвел меня в сторонку.
– А что ты меня никак не спросишь о Фаине? Где она?.. – он помолчал. – Как-то нехорошо получается: все, кто были там, все они здесь, а ее нет – ни там, ни тут. Вот тебе последние откровения Филолога. Ты как-то спросил меня, почему я предал ее. Помнишь, с этой длинноногой поэтессой в начале ума? Фаина – это Мимоза, Дима, да-да, Ми-мо-за. Думаешь, зачем я занимался мифотворчеством и всем вам морочил голову пустой болтовней, нимфами и самородками, этим придурком Пью? Это же я ей памятник воздвиг, «нерукотворный» памятник. Что я еще мог для нее сделать? Это она, Дима, она, вечно живущая и вечно умирающая, прекрасная и желанная, и она везде – и тут, и там, и в Греции, и в Австралии, и где нас нет, и где мы еще есть, и где нас никогда не будет, и никто никогда, ни один мужчина в мире, включая самого бога любви, не сможет сказать: «Она – моя!»
Рассказчик круто развернулся и ушел.
«Бедняга, – подумал я. – Как же поразили его когда-то эти тревожные желтые цветы! Всю жизнь окрасить в придуманный кем-то цвет! А может, все-таки это лучше, чем бесцветная жизнь?»
И я еще долго бродил по площади, здороваясь со всеми кряду, так как все они, вроде, были мне и знакомы, но все как бы из другой жизни. В которой, как оказалось, один цвет – цвет тревоги. Ко мне подошла женщина, которую я поначалу принял за цыганку.
– Здравствуй, соколик. Ты не знаешь меня, ну, да ты и знать никого не хочешь! Полено-то все тогда о тебе верно сказало, вот я только зря Нате не сказала о том. Хотя, разве это спасло бы вас? Ступай, еще свидимся.
Рассказчик скитался где-то много часов. Не иначе как из часов этих где-то разбит роскошный парк. Потом пришел и сказал:
– Сейчас немного поспи, а потом, видишь, туннель ведет наверх? Иди и смотри. Один. Потом поговорим с тобой. А пока отдохни, наберись сил.
Я спросил его:
– Ответь мне, Бога ради, почему здесь есть все, но нет никого, кто был со мной рядом в детстве: ни мамы, ни папы, ни бабушки с дедушкой? Какие это были райские дни!
Рассказчик вздохнул:
– Ты сам и ответил, почему. Потому что все они остались в том раю.
– Да, там был рай.
– А в Монте-Мурло, вспомни, разве не был рай? Рай везде, где нас любят.
– Зачем же тогда мы все покидаем тот рай?
Мне снился необыкновенно солнечный день с синим сиянием неба. Женщина уходила вдаль, оборачивалась и махала мне рукой. Я лежал в траве… Теплый ветер шевелил мне волосы… По шее приятно елозила травинка…
Проснулся я в четыре часа. Минутная стрелка на круглых больших часах только что дернулась и застыла на двенадцати. Я всегда просыпаюсь в это время, когда звериные инстинкты уже засыпают, а человеческие еще не пробуждаются. Время равновероятное и для добра и для злодейства, время, в которое можно проверить колеблющуюся душу. Хорошо в это время разрешать свои сомнения, не губя, быть может, при этом свою душу. Свечи обычно гаснут в это время.
Перешагивая через спящих, я вышел в туннель. Он мне почему-то напомнил «вентиляционные» шахты египетских пирамид, которые направлены на Пояс Ориона. В таком случае, этот громадный зал не что иное, как гигантская усыпальница царей. Здесь и пойдут наши души в вечность и сольются с ослепительным сиянием звезд. Что скажете мне на это, профессор Фердинандов? Так об этом просить – и дадут? Или не просить – и все равно дадут?
В туннеле тоже спали, вдоль стен и посреди прохода. Я едва нашел себе уединенное место и сел на остаток ящика, привалившись к стене. Беспокойно мне было, как никогда. Я думал, я искал выход. Выход был один – в той стороне, где был сюда вход. И одному мне не выйти. Вот так и зреют в истории бунты. Надо одному – а делают все! Я сидел и мысленно говорил Рассказчику, непонятно зачем говорил, да еще так вычурно! В последний раз?
«Вообрази себе, мой друг, огромный-преогромный шар с зыбкой нефиксированной поверхностью. И эта поверхность изрезана бороздками и канавками. Канавок несчетное число. Они причудливо переплетаются друг с другом, переходят друг в друга, подныривают тоннелем или перелетают, как акведук. По каждой из них летит чья-то жизнь, как граммофонная игла или магнитофонная головка. При этом она извлекает из трепетного профиля самые разнообразные голоса и звуки, мелодии и ритмы. Все это пульсирует и бурлит, сливается и клокочет. И гремит под управлением невидимого Дирижера грандиозная космическая симфония. Разумеется, в миноре. Хотя… Каждая ощущающая точка скользит по поверхности, последовательно окунаясь в то состояние, которое вечно находится на том самом месте, куда до нее наверняка погружались мириады других ощущающих точек и где многие нашли либо свой конец, либо свое возрождение… Ты знаешь, меня всегда занимало взаимоотношение прошлого, настоящего и будущего. Так вот, это не три составные части времени, а одна неразрывная ткань его; они существуют одномоментно и даны, как говорится, на века. И удобнее всего предположить форму этой данности в виде такого вот шара, плодородный верхний слой почвы которого изрезан ходами червей, населявших, населяющих и тех, что будут населять его».
Я услышал чей-то вздох за спиной. Оглянулся – никого. Это ты, Рассказчик?
– Если тебе стыдно за убогость людей, смири свою гордыню, – услышал я его голос. – И оставь свои умопостроения. Они никому не нужны. Иди и смотри.
Туннель круто поднимался вверх, своды его давили, впереди дергались в конвульсии полета летучие мыши.
Вдруг я понял: смерть за спиной.
И тут же позади раздалось рычание и, судя по взметнувшейся тени на стене, громадный пес кинулся на меня из расщелины туннеля.