– Савва, ты что там разохотился? Всех лягушек перебьешь. Иди сюда, зверобой, – позвала его Фаина. Савва нехотя подошел. – Ложись, – она постучала по земле справа от себя. – Подождем машину и вернемся на ней. Что-то неохота тащиться пешком.
Закат был очень красивый. Может, потому, что за ним следовала тьма. Лежали молча. Мурлову было приятно ощущать близость Фаины. Фаина же испытывала сильное беспокойство и, как она поняла, беспокойство это исходило от Гвазавы. Она взъерошила Мурлову волосы:
– Ты когда пострижешься, Жерар Филипп? – спросила она.
«Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись». Кажется, это было сто лет тому, которые кончились секунду назад.
Мурлов опустил лицо в траву и закрыл глаза. Фаинина рука лежала на затылке и на шее, и он чувствовал ее тепло и почему-то то, что она изнутри незагорелая, белая.
– На свете счастья нет, – сказал Гвазава.
– Есть, – сказал Мурлов. – Почему ты цитируешь поэтов?
– Я же не ты. Это ты цитируешь себя.
Фаина убрала руку. Мурлов невольно прижался к девушке плотнее боком и замер, как замирает закат перед тем, как обрушиться в пропасть тьмы. Гвазава встал и, потянувшись, сказал:
– Посмотрю, не идет ли машина.
Его не стали удерживать. «И жаль тебя мне искренне, что, братец, ты неискренний». Фаина повернулась к Мурлову и стала с улыбкой рассматривать его. Оба ее глаза то сливались в один, то расплывались в три, и Мурлов почувствовал, как дрожь охватывает его тело. Фаина спросила:
– Ну?
Мурлов коснулся ее холодных губ, пахнущих земляникой, своими губами и понял, что пропал, безвозвратно пропал, на всю свою жизнь пропал, и нет ему спасения от Фаининых колдовских чар.
– Бог ты мой! – сказала она. – Есть дни, как жемчужины в пыльной шкатулке.
– Жемчуг тускнеет со временем.
– Жемчуг – да, жемчужины – нет. И вообще, Мурлов, не выпендривайся: жемчуг тускнеет со временем! Целует красивейшую девушку гор и занимается астропрогнозами…
Мурлов обнял ее.
– Не надо. Сегодня мы уйдем с тобой в горы. Вдвоем, на всю ночь. У меня есть бутылочка замечательного напитка – ты не пил, нет, не спорь – вишневый финский ликер. Отцу подарили в Тампере, а он только водку пьет, да на Новый год шампанское. Слушай, Мурлов, это ты заразил меня. Я вся дрожу, – она положила его руку себе на сердце. – Ты тоже дрожишь, глупенький. Успокойся. Наше время еще не пришло, – она вскочила, подбежала к ручью, зачерпнула в ладони прозрачной воды и напилась. Принесла в ладошках воды Мурлову и напоила его, а затем приложила свои ладони к его лицу. Мурлов целовал их, и так им было обоим хорошо, что ничего-то больше в жизни и не надо.
– А ты больше не думаешь о той? – неожиданно спросила Фаина. Уж такова особенность всех женщин – задавать каверзные вопросы своим непостоянным кавалерам. Да и вообще во все времена все женщины – неиссякаемый источник вопросов, а мужчины – не заполняемый мусорный ящик ответов. Почитайте на досуге «Тристрама Шенди», господа, и проверьте, не забыли ли вы завести часы.
– Нет, – вздрогнул Мурлов, – я всегда думал только о тебе, я…
Фаина надавила на его губы ладонью. Подошел Гвазава.
– Едет машина. Слышно за поворотом.
Он не смотрел на них. Фаина ткнула ему пальцем под ребро. Гвазава вздрогнул и зло посмотрел на нее.
После ужина то да се, пятое-десятое, легли спать. Когда Мурлов выходил, он обернулся и увидел, что Савва смотрит на него. «Сейчас кынжал схватит, – подумал он. – А и черт с тобой!» Фаина ждала его. Мурлов взял у нее из рук легкий, но объемный рюкзак и надел на спину:
– Что там?
– Одеяло. Ты почему так долго?
– Гвазава ворочался.
Сначала песок скрипел под ногами, потом шуршала галька, потом глухо стукали камни друг о друга, шумела и журчала вода. Мурлов снял ботинки, дал их Фаине, закатал штанины и, подхватив девушку на руки, осторожно понес ее через реку на другой берег. (Вот она и понесла от него, – подумает нетерпеливый слушатель. Никогда не надо спешить. Всему свое время). Вода упруго, точно двумя широкими ладонями, пыталась столкнуть его в себя, но он был осторожен и устойчив. Фаина одной рукой держалась за его шею, а другой светила фонарем. На середине реки она поцеловала его. Мурлова качнуло.
Выбрались на карачаевский берег. Выкарабкались на дорогу. Дорога светилась в лунном свете.
– Мурлов, я слышу, как воздух дрожит. Что это? Это я дрожу. Обними меня, мне холодно и страшно. Эта дорога ведет, наверное, в ад.
– Чего ты боишься, малышка. Ну, в ад так в ад. Вдвоем не пропадем. С тобой я рад идти хоть в ад.
– Я боюсь, что не будет больше этой ночи, не будет этой реки, дороги, тебя, меня. Ничего не будет. Нет, будет все-все другое. Все-все…
– Это еще надо доказать, – сказал Мурлов. – Ты плачешь?
– Я счастлива. Я мечтала об этой ночи полгода, больше, я мечтала о ней всю жизнь.
Они шли, обняв друг друга, останавливались, целовались, шептались, говорили, восторженно восклицали, и все это было и глупо, и мудро одновременно, и казалось, этому не будет конца.
– Мы идем вон туда, – сказала Фаина. – Видишь, вон там перегибается черное небо.
– Это снизу горы, а выше воздух.
– Я хочу туда. Чтобы быть на самом перегибе, чтобы стать самим перегибом, чтобы почувствовать его боль, чтобы понять переход тверди в ничто.
– Это любовь.
– Да, милый, да. Идем туда, идем скорей.
– Там растут голубые ромашки. Там много голубых колокольчиков. Там непуганые рыжие лисы. Там прозрачные ручьи. Там дорога шуршит, как змея. Там мягкие белые облака, как сон, как белые кошки, они, как дымчатые кошки, трутся о ноги. Там орешник, дубы, там буки. Там спят ящерицы и шумят сосны. Там будем мы. Забрезжит рассвет – и мы будем там, вон там, где черная полоса перегиба. Видишь, как она серебрится под луной. Как спина у кота.